Параллель между обоими этими историческими явлениями напрашивается уже в средние века, при первых восстаниях угнетенных крестьян и в особенности городских плебеев. Эти восстания, как и все массовые движения средних веков, неизбежно выступали под религиозной оболочкой, в форме борьбы за восстановление первоначального христианства, подвергающегося прогрессирующему вырождению [Своеобразную противоположность этому представляют религиозные восстания мусульманского мира, особенно в Африке. Ислам — это религия, приспособленная для жителей Востока, в особенности для арабов, следовательно, с одной стороны, для горожан, занимающихся торговлей и ремеслами, а с другой — для кочевников-бедуинов. Но в этом лежит зародыш периодически повторяющихся столкновений. Горожане богатеют, предаются роскоши, проявляют небрежность в соблюдении «закона». Бедуины, которые живут в бедности и вследствие бедности придерживаются строгих нравов, смотрят на эти богатства и наслаждения с завистью и жадностью. И вот они объединяются под предводительством какого-нибудь пророка, махди, чтобы покарать изменников веры, восстановить уважение к обрядам и к истинной вере и в качестве вознаграждения присвоить себе богатства вероотступников. Лет через сто они, естественно, оказываются точно в таком же положении, в каком были эти вероотступники; необходимо новое очищение веры, появляется новый махди, игра начинается сначала. Так обстояло дело со времен завоевательных походов африканских Альморавидов и Альмохадов в Испанию до последнего махди из Хартума, который с таким успехом сопротивлялся англичанам [469] . Так же или почти так же обстояло дело с восстаниями в Персии и в других мусульманских странах. Все эти проходившие под религиозной оболочкой движения вызывались экономическими причинами; но, даже в случае победы, они оставляют неприкосновенными прежние экономические условия. Таким образом, все остается по-старому, и столкновения становятся периодическими. Напротив, в народных восстаниях христианского Запада религиозная оболочка служит лишь знаменем и прикрытием для нападения на устаревающий экономический строй; последний в конце концов ниспровергается, его сменяет новый, мир развивается дальше.]; но всякий раз за религиозной экзальтацией скрывались весьма осязательные мирские интересы. Ярче всего это обнаружилось в организации чешских таборитов под руководством славной памяти Яна Жижки [470] ; но черта эта проходит через все средневековье, постепенно исчезая после Крестьянской войны в Германии, чтобы вновь возродиться у рабочих-коммунистов после 1830 года. Как французские революционные коммунисты, так в особенности Вейтлинг и его последователи ссылались на первоначальное христианство задолго до того, как Эрнест Ренан сказал:

«Если хотите представить себе, чем были первые христианские общины, присмотритесь к какой-нибудь местной секции Международного Товарищества Рабочих».

Этот французский беллетрист, сочинивший церковно-исторический роман «Происхождение христианства» [471] на основе беспримерного даже в современной журналистике бесцеремонного использования немецкой критики библии, сам не знал, сколько правды заключалось в его вышеупомянутых словах. Хотел бы я видеть бывшего деятеля Интернационала, у которого при чтении, например, так называемого Второго послания Павла к коринфянам не открылись бы старые раны, по крайней мере в одном отношении. Во всем послании, начиная с восьмой главы, звучит вечный, увы, так хорошо знакомый жалобный мотив: les cotisations ne rentrent pas — взносы не поступают! Как много самых ревностных пропагандистов шестидесятых годов с понимающим видом пожало бы руку автору этого послания, кто бы он ни был, приговаривая: «так и с тобой это бывало тоже!» Мы также можем кое-что рассказать на эту тему — и наше Товарищество кишело коринфянами; эти непоступающие взносы, которые неуловимо порхали перед нашими взорами, вызывая муки Тантала, — ведь это как раз и были знаменитые «миллионы Интернационала»!

Одним из наших лучших источников о первых христианах является Лукиан из Самосаты, этот Вольтер классической древности, который одинаково скептически относился ко всем видам религиозных суеверий и у которого поэтому не было ни религиозно-языческих, ни политических оснований относиться к христианам иначе, чем к любому другому религиозному объединению. Напротив, он их всех осыпает насмешками за их суеверие, — почитателей Юпитера не меньше, чем почитателей Христа; с его плоско-рационалистической точки зрения и тот и другой вид суеверий одинаково нелепы. Этот, во всяком случае беспристрастный, свидетель рассказывает, между прочим, историю жизни одного авантюриста, некоего Перегрина, называвшего себя Протеем, родом из Пария на Геллеспонте. Упомянутый Перегрин в молодости начал свою карьеру в Армении с прелюбодеяния, был пойман на месте преступления и согласно местному обычаю подвергнут самосуду. Счастливо спасшись бегством, он задушил в Парии своего отца и вынужден был скрыться.

«И тут случилось», — цитирую по немецкому переводу Шотта [472] , — «что он познакомился также с удивительным учением христиан, встречаясь в Палестине с их жрецами и книжниками. И в скором времени он достиг таких успехов, что его учителя казались младенцами по сравнению с ним. Он стал пророком, старшиной общины, руководителем молитвенных собраний, — словом, во всем он был всем; он толковал их писания и сам сочинял их в большом количестве, так что христиане в конце концов стали видеть в нем высшее существо, прибегали к нему как к законодателю и провозгласили его своим главой (епископом)… По этой причине» (то есть как христианин) «Протей был однажды схвачен властями и брошен в тюрьму… Пока он, таким образом, находился в оковах, христиане, которым его заключение представлялось великим несчастьем, предпринимали всевозможные попытки освободить его. Но это не удалось, и тогда они стали с исключительнейшей старательностью всячески о нем заботиться. Уже с рассвета старушки, вдовы и дети-сироты ожидали у ворот его тюрьмы; более влиятельные христиане даже подкупали тюремную стражу и проводили у него целые ночи; они приносили туда свою еду, читали у него свои священные книги, — словом, возлюбленный Перегрин (тогда он носил еще это имя) был для них по меньшей мере новым Сократом. Даже из некоторых малоазиатских городов приходили к нему посланцы от христианских общин, чтобы протянуть ему руку помощи, утешить его и выступить в роли его защитников на суде. Прямо невероятно, как быстро эти люди везде оказываются наготове, когда дело касается их общины; они не жалеют тогда ни труда, ни издержек. Таким образом, Перегрину посыпались тогда деньги со всех сторон, так что тюремное заключение стало для него источником больших доходов. Ведь эти несчастные уверили себя именно в том, что их тела и души бессмертны и что они будут жить вечно; поэтому они презирают смерть, а многие из них даже предают себя смерти добровольно. К тому же самый первый их законодатель внушил им мысль, что все они будут между собой братьями, как только обратятся в иную веру, то есть отрекутся от греческих богов и станут поклоняться тому распятому софисту и жить по его предписаниям. Поэтому они презирают все внешние блага без различия и владеют ими сообща — согласно тому учению, которое они просто приняли на веру, без всякой проверки и доказательств. И вот, когда к ним приходит ловкий обманщик, умеющий хитро пользоваться обстоятельствами, он в короткий срок может стать богатым человеком, посмеиваясь в кулак над этими простофилями. Впрочем, Перегрин был вновь выпущен на свободу тогдашним правителем Сирии».

После описания некоторых его дальнейших приключений далее говорится:

«И вот наш муж вторично отправился» (из Пария) «скитаться, причем вместо каких-либо денег на путевые расходы он довольствовался радушием христиан, которые везде служили ему охраной и благодаря которым он ни в чем не нуждался. Некоторое время кормился он таким образом. Но когда он нарушил еще и законы христиан, — по-моему, было замечено, что он ел что-то у них запрещенное, — они исключили его из своей общины» [473] .